Рубрики
Книги

Сон в лаковом тереме

ИСТОРИЯ РОМАНА

Несколько лет назад, когда в Москве ещё существовали вьетнамские рынки, я случайно оказалась на одном таком рыночке. Народу туча, толкотня. Ничего интересного: кроссовки, кофты, всякая чушь. Я уже собралась уходить, но вдруг… Продавцы засуетились, стали совать под прилавки товар, некоторые просто покинули свои рабочие места и бежали без оглядки. – Милисия!!! – слово загудело у меня в ушах. В суете и давке ко мне подбежал малепусенький вьетнамец.

– Вота, восьми, пшальста! – умолял он меня, протягивая пакет.

– Что это?

– Лукопися! – он всучил мне пакет и убежал.

Я сунула пакет в сумку и вышла с рынка в полном недоумении. Любопытство раздирало меня на части, еле доехала до дома и открыла пакет дрожащими руками. Там был текст на вьетнамском языке.

Прошли годы, изучение вьетнамского языка шло с большим трудом, пришлось посетить Вьетнам, для уточнения деталей, специфики и особенностей. Наконец удалось все-таки кое-как перевести рукопись. Название романа дословно звучит так: Вьетнам и Россия – дремучее средневековье и страшные демоны среди нас. На вьетнамском языке пишется в два слова, а на русском могло бы занять всю обложку. Поэтому я решила упростить. В русском варианте роман называется: «Сон в лаковом тереме»

Такие вот чудеса случаются иногда…

Ваша Катя Рубина.

Рубрики
Книги

Рассказики

Немного о себе

Я родилась в Москве в родильном доме на улице Станиславского во второй половине прошлого века, вечером первого февраля. Батюшка мой и матушка все свое время отдавали творчеству. Матушка сделала перерыв на этот вечер. Наутро после моего рождения она отправилась в театр на репетицию, а батюшка сел за рояль сочинять музыку.

Так как моя колыбель находилась в непосредственной близости от батюшкиного инструмента, к музыке я приобщилась с самого первого дня.

Пока матушка репетировала и играла, мною занималась бабушка. Сама она уже не служила в театре, потому что была старенькая, она преподавала актерское мастерство в цирковом училище. Бабушка ходила туда три раза в неделю на репетиции, на это время меня передавали тетушке, которая, скрепя сердце, отрывалась от своей диссертации о проблемах постановки Станиславским комедии Мольера «Мнимый больной» и читала мне книжки.

Когда я немного подросла, научилась ходить и держать в руке карандаш, то начала потихоньку рисовать на всем, что под руку попадалось (обои, папины ноты, мамины роли, бабушкины записи и листы тетушкиной диссертации). Это занятие меня очень увлекало. С тех самых пор я решила стать художником, потому что художников у нас в семье не было и надо было восполнять этот пробел. И вообще рисовать очень интересно.

В детстве у меня было три заветных мечты. Первая – чтобы меня украли цыгане, вторая – проскакать по пустыне на арабском жеребце, третья, самая потаенная, чтобы меня печатали в журналах, книжках и разнообразных альманахах, и, конечно, чтобы у меня имелась визитная карточка литератора.

Первая моя мечта не сбылась, о чем сейчас я ни капельки не жалею.

Две остальные сбылись.

Эти события показали мне, что если ты действительно чего-то хочешь и стараешься, то обязательно добьешься. А если не добился, значит, ты не старался и не очень-то и хотел.

Рубрики
Книги

Меркурий – до востребования

Глава 1

Астрологически Меркурий выражает готовность и стремление к контактам и пониманию

Пупель сидела на диване и грустила. Бывает такое – вроде и ничего, а грустно как-то. Иногда бывает. Вроде бы все в порядке, и можно сидеть и радоваться, или идти и радоваться, а не радуешься. Мысли были какие-то пространные, вроде «а неплохо было бы, – или, – а если бы?».

Но лень было эти мысли развивать и углублять, и скучно в общем как-то.

На диване ей сидеть было неудобно, и если посмотреть на нее, к примеру, из космоса, хотя из космоса, пожалуй, не увидишь, а с расстояния ну, скажем, пятидесяти сантиметров, то точно видно было бы, что сидеть неудобно. Диван слишком мягкий, продавливался под ее небольшой, но все-таки тяжестью, спина ее горбилась, шея уходила в плечи, коленки подтягивались к животу, поза напряженная. В напряженной позе думается хорошо, но ей не думалось.

Незаконченные эскизы валялись по всей комнате: там кусок стены с аркой, тут фрагмент барной стойки, уголок для отдыха с диваном и журнальным столиком.

Тысячи людей за счастье, может быть, посчитали бы получить работу дизайнера по интерьерам. Для многих это вообще, так сказать, предел мечтаний. Пупель свою работу не любила. Она была, мягко выражаясь, странной дамой с прихвостью и присвестью в голове. Пупель была из той породы людей, которые обитают в своем мире. Прокладывая сложные тропы, залезая на скалистые пики, падая в пропасти и из них выкарабкиваясь, они устремляются к чуть виднеющемуся брезжущему свету, находя в этих экзерсисах особую прелесть и даже считая их той самой настоящей жизнью. Как правило, в жизненной реалии такие люди витают в облаках, не вникая в детали. Их нисколько не волнует то, что обычно волнует простых смертных. Конечно, им требуется пища, крыша над головой, бытовые удобства, но это все – постольку-поскольку.

Внезапно в голову Пупель пришла свежая мысль:

– Чего сидеть, когда и полежать можно…

Пупель включила телевизор и, свернувшись калачиком, уставилась на экран.

– Контрасты бывают разные, – ровным, убаюкивающим голосом говорил дядечка в телевизоре, – и это как раз является одной из характерных особенностей Меркурия. Днем тепло, так примерно плюс триста шестьдесят четыре градуса по Цельсию, а ночью прохладно – около минус ста.

«И все равно люди живут, терпят. А у нас чуть похолодает, все дома сидят, нос на улицу не кажут», – думала Пупель.

Убаюкивающий дядечка начал объяснять что-то про ядро Меркурия, показывая схему в разрезе. Пупель закрыла глаза. Сначала просто стало никак и даже не темно, а так серенько и внутри что-то затюкало – пунс-трунс.

– Возникает вопрос, откуда берется лед? – доносился далекий голос из телевизора.

«Да, откуда лед?» – подумала Пупель уже во сне.

Много деревьев, освещенных вечерним солнцем, какая-то особенная перламутровость. Пупель шла по ковру, приговаривая:

– Я иду по ковру, ты идешь пока врешь, мы идем пока врем, они идут пока врут.

Сидя на террасе, за столом, покрытым синей клетчатой клеенкой, она ложечкой переложила варенье из хрустальной вазочки себе в розетку. «Как эта вазочка похожа на сосуд из Рублевской Троицы. Если бы не эти зазубринки – просто один в один.

Вообще-то на современном уровне нельзя воспринимать эту актуальность в виде непререкаемой банальной удовлетворительной тенденциозности».

– Мы не можем интегрировать мир парадоксальных иллюзий, – возразила Пупель невидимому оппоненту. И вспомнила фразу, которую она очень любила в детстве: «С точки зрения материальных тенденций это все амбивалентно».

Пупель бежала по коридору. Нет, не туда, не туда, Господи, боже, куда?

«Опять страшно, – подумала Пупель. – Ужас-то какой, куда спрятаться?» Она дернула первую, ближнюю к ней дверь. Дверь оказалась заперта. Пупель побежала дальше. Ноги ее утопали в мокрой бурой траве, с неба капал мелкий гадостный дождик. Она увидела вдалеке силуэт дерева с тонкими ветками и пустыми птичьими гнездами.

Поздняя осень, грачи улетели. Мир замерзает в холодной постели, тучи нависли над полем и садом, солнце куда-то ушло, между прочим.

Вот и полоска несжатая рядом. Пусто, тоскливо и труд не закончен. Где же крестьянин, неужто он умер? Надо набрать ему – выключен нумер. Он недоступен, включается зуммер. Слышится голос холодной машины, а вдалеке мерзкий крик петушиный:

– Ваш абонент тут не числится боле.

Тучи нависли над садом и полем.

– Господи, опять, за что мне это? – застонала Пупель.

«Да брось ты, глупости это все», – произнес невидимый собеседник.

– Вам, может, и глупости, а у меня это постоянно, – начала ныть Пупель.

«Расслабься и пройдет».

– Вам легко говорить, а я только закрою глаза – все по кругу, по кругу и нет выхода.

«Выход всегда есть».

– Я знаю, только трудно его найти, ищу который год, днем уже потихоньку, а во сне…

«Во сне тоже потихоньку, отойди и все».

– Не получается, я же не сама сюда прихожу, меня волочет что-то, а потом страх, и я уже себе не принадлежу.

«Ты сама себе хозяйка, сама все можешь».

– В этом-то вся беда. На самом деле я ничего не могу.

«На самом деле ничего этого нет, и ты просто спишь».

– Я умом понимаю, а на сердце тяжесть и страх и плакать хочется.

«Заплачь, может, легче будет».

– Не получается, что-то внутри держит и не дает слезам вылиться. Как вы думаете, что-то можно с этим сделать?

«Можно».

– ?

«Все вам, девушкам чувствительным, надо разжевать и в рот положить.

Настройся на хорошую волну, убери это дерево, полоску эту отшвырни, думай об этом, как о куске стихотворения, и все, не надо примерять на себя, ты же не сельский житель даже. Что ты прилепилась к этому крестьянину?»

– Сама не знаю, сама думаю, а вот прилепился и все, держит крепко.

«Когда он к тебе приходит?»

– Я… – замялась Пупель. – Одну минуточку, дайте подумать.

«Нет, говори сразу, не думая».

– Этот крестьянин всегда возникает, когда мне плохо, это началось еще тогда, давным-давно, той ужасной осенью. Скажите вот, гололед на Меркурии? Там ядро?

«Да подожди ты с гололедом, почему если Меркурий, то сразу гололед, ядро – что, других тем, что ли, нет, обязательно надо об этом, мы только о чувствах заговорили, а ты мне сразу – лед, ядро, очень физиологично, даже не ожидал от тебя».

– Я вовсе не к тому, мне интересно, началось ведь все с ядра?

«Началось все со слова, а потом уже ядро, это каждый младенец знает».

– Слово – это хорошо, доброе слово и кошке приятно.

«Опять привязываешься к словам».

– Давайте о вас поговорим, – предложила Пупель, – а то, действительно, все обо мне да обо мне. – Она немного замялась, а потом произнесла очень заинтересованно: – Как вы себя чувствуете?

Ответа не последовало.

– Простите, пожалуйста, вы еще тут?

Тишина.

Пупель поняла, что собеседник пропал, ушел, так сказать, по-английски. Почему-то Пупель это очень обидело. Она огляделась вокруг. Никого.

Внезапно Пупель осветил яркий луч. Она почувствовала тепло на лице и зажмурилась. Открыв глаза, Пупель увидела свою комнату. Солнце покрыло «жаркой охрою ее постель и край стены», «книжная полка» была в тени.

«Однако, – подумала Пупель, – да-а-а-а, который же теперь может быть час, к примеру?» В телевизоре крутили рекламу шампуня. Пупель выключила телевизор и начала глазами искать будильник.

Он тикал где-то в районе буфета. Циферблата видно не было. Несчастный будильник был завален бумагами и журналами. «Тяжело, наверное, быть будильником в доме неряхи, – подумала Пупель. – Жизнь ему кажется беспросветной, тикаешь, тикаешь, а толку чуть. Хотя это не только у будильников бывает. Тикает, значит, время существует, просто нет конкретики. А логика? Ну-ка, ну-ка».

Пупель очень любила рассуждать и все себе как бы разжевывать.

– Солнце – значит не ночь, но и не утро, утром оно на другой стороне, следовательно – вечер и не поздний вечер, а такой тихий солнечный вечерок, часиков пять– шесть, не больше восьми. Как я провалилась, надо же. Надо набрать Магде.

Магда была лучшей подругой, звонки ей и от нее сложились в своеобразный ритуал. Раньше Магда работала, и звонить ей можно было только вечером. С тех пор как Магда уволилась, звонить ей можно было когда угодно, просто, когда вздумается.

Никто не брал трубку. В последний момент, когда Пупель уже собиралась нажать на кнопку отбоя, Магда подошла.

– Алё, – прохрипела она.

– Ты что, спишь?

– Задремала что-то, – высвистнула Магда. – Валялась на диване, потом кувырк, кошмар какой-то. Пока стояла, все тело ломило, ноги, руки отваливались, голова – чума какая-то, в горле что-то стрекотало, вроде насморк начинался, столько планов и все псу под хвост. Который сейчас час?

– Понятия не имею, сама только проснулась.

– Ты с ночи проснулась или как?

– Да нет, вроде не с ночи, вроде я сегодня уже вставала и, кажется, кофе пила, – произнесла Пупель неуверенно.

– Погоди минуточку, морду сполосну, – голос Магды был уже менее хриплый.

Пупель слышала, как на другом конце города Магда спустила воду в унитазе, потом включила кран в ванной, потом брякнула ложкой о кружку.

– Нуг, каг тыг? – закуривая сигарету, проурчала Магда.

– Куришь?

– Ага, закурила, ну дурдом.

– Подожди, я тоже.

Прижав трубку к плечу, Пупель начала поиски сигарет. Под кроватью – нет, на буфете – пустая пачка, в туалете – тоже пустая, вроде новая была, где же она?

«Где ты, Лека, увезли тебя далеко?»

– Что ты говоришь? – послышался голос Магды из трубки.

– Ничего, сейчас, сигареты ищу.

– В сортире посмотри.

– Там пустая.

– В сумке.

– Она в кармане плаща, вот сволочь, так, а зажигалка?

Проверка пошла по тем же адресам и явкам. Зажигалка предательски спряталась под чайным блюдечком на кухонном столе.

Пупель закурила.

– А сейчас как ты себя ощущаешь? – спросила она.

Магда тоже сделала затяжку.

– Пока не пойму, вроде тело не болит, в ухе что-то стрельнуло, у, блин, и под ребром колет. Как ты думаешь, это сердце или невралгия?

– Надо валидолом проверить.

– Сейчас будем проверять, только чайку хлебну, тьфу, холодный какой, аж зубы заломило, ну я тебе скажу, этот новый, который Буккера не получил, это что-то.

– Это ты о ком?

– Налим Сусбарсов.

– Ты и его купила?

– Вчера купила всех номинантов и получивших, и тех, кто бы мог получить при стечении различных обстоятельств, и тех, кто никогда не получит.

– Ну, ты даешь, сколько же ты купила?

– Килограмм двадцать, нет, двадцать я бы сама дотащила до такси, а мне грузчик магазинный помогал, все в коробки напихали.

– Всю ночь читала?

– Надо держать ситуацию под контролем.

– И что Сусбарсов?

– Шестьсот восемьдесят страниц, на обложке написано – настоящий интеллектуальный роман, кабы не богатство и свобода русского языка.

– И как?

– Действительно так, вот богатство и свобода его напрочь подвели. Если бы не они, тогда просто чудо было бы. Там еще на обложке, ой я не могу, кабы не четко выраженное стремление автора вырваться из трех сосен.

– Вырвался?

– Я тебя умоляю, как же это можно узнать?

– Ты же всю ночь читала.

– «Всю ночь, – сказал Финдлей, – всю ночь».

– Ну и?

– Чувствую себя неважно, в плохой форме, прочту страницы три-четыре, напрочь забываю, о чем речь раньше шла. Я тебе точно говорю – кабы так прикольно было бы, три сосны, блин, и все, и если сюда добавить вполне тогда ощутимые признаки гуманистической традиции как таковой, то амбивалентность может расположиться в кофигуративной внешней тенденции.

– Богатство и свобода, говоришь. А как он выглядит?

– Понятия не имею, там нет его фото, но он точно нам не конкурент, это нечитабельно. А почему тебя интересует его внешность?

– Мне сон приснился.

– И ты молчишь? Надо было сразу все рассказать, опять начинается.

– Ну, что ты на меня рычишь, я как раз собиралась.

– Она как раз собиралась, я уже вся на нервах, а она только собиралась!

– Да ладно, погодь жужжать, я почему тебя про этого Сусбарсова спрашиваю? Началось-то все как раз с такого же бреда – амбивалентность с конгруэнтностью и все в этом роде, дальше опять кошмары, а потом…

– Это сейчас тебе приснилось? – настороженно спросила Магда.

– Ну, да, только вот.

– А как ты себя чувствуешь? Кошмары конкретные были?

– Вот в этом-то все и дело, – залепетала Пупель, – никакой конкретики, но самое интересное, он мне понравился, несмотря ни на что.

– Кто тебе понравился? – строго спросила Магда. В голосе ее появились настороженность и недовольство.

– Если бы я могла это четко сформулировать!

– А ты попробуй, может, я и пойму.

– Я совершенно не к тому, ты-то как раз все очень четко понимаешь, кто-кто, а ты…

Магда с удовольствием хмыкнула.

– Видишь ли, во сне я встретила очень интересн… – Пупель замялась. – Я бы это назвала сущность.

– Господи, боже мой, что же это такое, и теперь тебе кажется, что это Сусбарсов?

– Совсем мне не кажется, просто ты заговорила о нем, и возникли некоторые ассоциации. Понимаешь, он говорил, что надо к этому как к поэзии относиться, и все.

– Успокойся, это точно не он, у Сусбарсова в книге поэзия и не ночевала.

– Да я понимаю, тот вообще был, как бы это лучше сказать, не нашей цивилизации.

– Вот это уже интересная тема. Да, кстати, про вампиров уже не надо.

– Почему?

– Авгиев написал.

– Ты и Авгиева прочла?

– Его-то я прочитала вчера от корки до корки, тем более мы эту тему с тобой имели в виду, помнишь?

– Ну да, хотя, по правде говоря, меня она настораживала, совсем не хочется ворошить старое. Мне вообще это тяжело было бы.

– Эта тема теперь зарыта, Авгиев все из нее высосал.

– Вот ты сама просишь скорее про сон рассказать и все время сбиваешь меня, я сосредоточиться не могу, прыгаю, как блоха на болоте, – залепетала Пупель.

Магда хмыкнула.

– Ну, знаешь что, милочка! Не надо так, я же о тебе беспокоюсь, за наше общее дело болею, можно подумать, для себя стараюсь, читаю весь этот бред. Поверь мне, есть много более увлекательных дел, чем читать современную литературу, я, может, Бунина бы почитала с удовольствием или еще кого, да мало ли кого можно почитать. Да хоть Толстого, хоть Лермонтова без этих современных загибасов.

– Ладно, ладно, – заоправдывалась Пупель. – Я понимаю, я ничего, просто этот сон может тоже сыграть свою роль, ну ты понимаешь?

– Давай без всех этих, соберись. Ой, Господи, кто-то на мобилу звонит, подожди, перезвоню.

Магда отключилась.

Пупель осталась одна.История Пупель

Когда Пупель была малепусенькой, только что родившейся девочкой, ее еще не звали Пупель. Папа и мама назвали ее как-то по-другому, она пробыла «как-то по-другому» примерно дня два после своего рождения, пока не пришел папин брат, дядя Боря, и не посмотрел на нее. «Вылитая Пупель, – сказал дядя Боря, – губки бантиком, глазки навыкате, волосики рыженькие, вся как фарфоровая». И вот, с дяди Бориной, так сказать, легкой руки или легкого языка все это и поехало, и полетело. Все стали ее называть только Пупель, и даже в школе, и даже в институте. Хотя Пупель сопротивлялась и говорила, что это чисто домашнее, что ее зовут как-то по-другому, и какая она, к шуту, Пупель, с таким носом и глазками и всем, но никто по-другому ее не называл. Вообще-то Пупель сама не помнила, как точно ее зовут, она только два дня была как-то по-другому – трудно настаивать, если четко не знаешь, на чем именно.

Мало-помалу Пупель смирилась, а что еще ей было делать? Разные бывают странности. Ко всяким странностям человек может привыкнуть. Привыкает, и ему уже кажется, что так должно быть. И если даже не должно, но существуют такие вещи, которые совершенно невозможно изменить никаким усилием человеческой воли, никакой работой, ничем, они существуют абсолютно независимо от человека и его сознания и подсознания. Даже в некотором смысле подсознание больше может влиять на них, хотя это очень сомнительно. Пупель это хорошо понимала. С возрастом, с тех пор как она выросла, окончила школу, институт, она больше стала понимать и мириться с тем, что она не понимает и никогда не поймет. Она практически примирилась с тем, что в мире нет логики. Раньше, когда Пупель была маленькая, она все время думала: ну как же так? А теперь она понимала, что это так и никаких «как же» не предусматривалось. В детстве Пупель произрастала в мягкой пушистой вате с блестками и мишурой. Всякие приятственные вещицы с самых малых лет окружали ее. Игрушки, сумочки, красивенькие перчаточки с бантиками, книжки, пряники, мармелад с шоколадом, бусики, пестренькие платьица, трусики с рюшечками, проигрыватель со сказками и всякими музыками, пирожки с капустой, солнечные зимние деньки с саночками на горке во дворе, теплые розовые вечера на даче с большими деревьями березами и елками, с большой – по пояс – травой с незабудками и ландышами, с фиолетовой сиренью у кухонного окна, с велосипедом «Дружок», с купаньями в маленьком прудике, с походами на земляничные поляны в ближайший лесочек, с доброй нянюшкой, готовившей вкуснющую кашу-размазню, с огромными бутербродами с докторской колбасой.

Однажды папа подарил Пупель картонную коробочку. В этой коробочке в маленьких баночках, которые открывались с очень большим трудом, лежали гуашевые краски. Раньше Пупель никогда не видела краски в баночках. У нее были цветные карандаши. Такая большая плоская коробка, а в ней они от белого до черного: были там и голубые и оранжевые и ярко-розовые и ярко-ярко-зеленые. Пупель рисовала ими. У карандашей был один недостаток. Они быстро ломались или затупливались. Точить их Пупель не умела. Поэтому в рабочем состоянии всегда были черный, коричневый и всякие неинтересные цвета, а хорошие вечно были сломаны. А тут коробочка и кисточка. Сколько потом у нее было этих гуашевых коробочек! Но эта, самая первая, запомнилась. Красок в ней было мало, но зато ощущение – передать трудно! Накрутишь на кисточку краску, плюхнешь ее на лист, и она еще мокрая блестит, маслянится и вся звенит. Когда краска высыхала, она уже не казалась такой заманчивой. Она как-то тускнела, светлела. Поэтому надо было рисовать очень ярко, чтобы при высыхании краски не умирали. Для Пупель рисование красками было счастьем и совершенно другим, особенным занятием. Так она провела много лет – прекрасных и безоблачных.

Внезапно прозвенел последний звонок в школе. Было утро с соловьями под хвостом памятника Юрию Долгорукому и…

– Для того чтобы поступить в художественный институт, необходим определенный набор знаний. Как ты будешь выглядеть перед приемной комиссией? Представляю себе, приходит девчонка с кипой чудовищных по яркости, беспомощных рисунков, – так говорил Пупель великий педагог-репетитор Платон Платоныч Севашко. – И вообще, пора проститься с детством, как тебя зовут по-настоящему?

– По-моему, честно говоря, я не помню, – отвечала Пупель неуверенно. – Меня никто никогда по-другому не называл, я точно сказать не могу, надо у мамы спросить.

– Добре, – кивнул Севашко. – Пупель так Пупель, это в принципе значения не играет. Рисовать надо научиться, и научиться очень быстро. Иначе о поступлении речи не может быть. Все это очень мило и трогательно, все эти твои испанки на спичечных ногах, эти лошадки или собачки, разобрать трудно, – всю эту чушь поросячью дома положи, наплюй и забудь. Будем рисовать мотоциклетный мотор. Мотор от моего мотоцикла, трофейного, из Потсдама привезенного, эх, чудесные были времена.

И понеслось, поехало. После мотоцикла пошли черепа, потом икорше Гудона, далее натурщицы и натурщики, сидящие, стоящие на двух ногах и с упором на одну ногу, лежащие в ракурсах на матрасе. К Севашко Пупель ходила три раза в неделю. Мастерская была большая, учеников еще больше. Народец разный-преразный: девочки после школы, как сама Пупель, мальчики после училища, мужики после училища по прошествии двадцати лет, мужики, никогда не посещавшие училище, но умеющие прекрасно рисовать, дядьки, не умеющие рисовать, но уже занимающиеся художественной деятельностью. Платон Платоныч относился к своим ученикам одинаково, несмотря на возраст.

Он принципиально был со всеми на ты, весьма дружелюбен, но с некоторой определенной ехидцей и подколами. Были у него и любимчики, причем это не зависело от того, умеет ли человек рисовать или нет, он выделял некоторых своих учеников и общался с ними по-особому. Пупель нежданно-негаданно попала в число любимчиков.

– Ну что, Пупка, нарисовала подарок к двадцать пятому съезду большевиков? – спрашивал он, указывая на неудавшиеся куски рисунка. Или: – Пупа дала наш ответ Чемберлену, или: – Пупа, а пупкá не видишь. Пупель никогда не обижалась на Платона. Обучение ей давалось с большим трудом. Рисунки получались замусоленные, черные, абсолютно неуклюжие, чувствовалось в них напряжение, неуверенность в себе.

– Ничего, Пупа, не бзди, – говорил Платон. – На утюги пойдешь, будешь дизайнером по утюгам, на утюги много народу берут, поступишь, ты – девка видная.

Пупель не хотела поступать на утюги. Она плохо себе представляла, как можно всю жизнь заниматься утюгами. Она и утюгов-то толком никогда не видала. Изредка в детстве наблюдала, как мама что-то гладит или нянюшка на даче. Сама в руки не брала и век бы этих утюгов не знала. Она старалась изо всех своих сил, корпела, пыхтела. Радости в этих занятиях было мало. Порой ее охватывало полное отчаяние и руки опускались, тогда Платон подходил к рисунку, садился на ее стул и говорил: «Смотри, мадемуазель Пупкина».

Как Платон умел показывать, как он божественно рисовал! Мутный, неказистый глаз на портрете сразу оживал, начинал смотреть, нога у фигуры, бессмысленно болтающаяся, упруго и плотно вставала, чуть не пальцы на ней начинали шевелиться. Платон был хороший педагог. Он, как старый умудренный капитан, вел через рифы и штормы своих матросов к тихой гавани – поступлению в высшее художественное заведение. Он пресекал на корню всякие попытки учеников проявить самовольство и упрямство. Он был очень искусен и настойчив. Упрям, как старый баран, в хорошем смысле этого слова. После каждой постановки он развешивал работы своих учеников на стене в определенной последовательности – от самого лучшего до самого поганого, который, поганый, висел последним в последнем ряду. Платон всегда объяснял, почему он повесил тот или иной рисунок в тот или иной ряд. Это у него называлось методой. Как же все боялись этих развесок, прямо как маленькие, прямо как в детском саду. С особым трепетом входили ученики в мастерскую, делая вид, что не смотрят на стену, где висели работы, но каждый пялился украдкой, каждый трепетал. Самое позорное и страшное было оказаться в подвале, так называл Платон самый нижний ряд. Ряд неудачников – называла его Пупель.

– Только бы не в подвал, только бы не это, – каждый раз как молитву твердила Пупель.

Путь Пупели из подвала наверх был тернист и долог.

– Это тебе не поросят красками красить, – обычно говорил Севашко. – Это тебе не рожи испанок мазать кистью, это тебе не ослам хвосты крутить. Тут у меня метода. Тут у меня порядок, линейный и тональный академический рисунок.

Рано или поздно все ученики великого Севашко начинали делать академический линейный и тональный рисунок, как этого требовали жесткие академические правила. Никогда у Севашко не бывало промахов: он мог научить академическому линейному и тональному рисунку любого, зайца мог, медведя бы запросто, даже таракана мог бы, если бы родители этих тварей желали, чтобы их чада поступили в высшее художественное заведение. Он мог научить академическому рисунку слепого. Просто времени чуть больше бы ушло, а так запросто. Вот поэтому он был великий, самый известный и самый лучший. Он сам работал в этом высшем художественном заведении и даже заведовал кафедрой академического линейного и тонального рисунка. Но там, в этом заведении, люди не дремали. Эти люди, другие преподаватели линейного и тонального академического рисунка, черной-пречерной завистью завидовали Севашко, его умению обучать в огромных количествах огромные количества. Они – другие преподаватели линейного и тонального рисунка – просто пережить не могли успехи великого Севашко и всюду ему гадили, плевали в душу и даже письма куда-то писали, что он-де немерено учеников держит и немерено гребет денег и что такой человек, как Севашко, не может достойно представлять кафедру известного и уважаемого высшего художественного заведения. После таких писем великий Севашко был вызван на ковровую дорожку в кабинет ректора высшего художественного заведения. И ректор художественного высшего заведения завел с великим Севашко такой неприятный-пренеприятный разговор. Он так сказал, во всяком случае, Платон это так рассказывал Пупели, он сказал:

«Платон Платонович, совесть имей, что ты творишь, ты что, с дуба рухнул, столько учеников?»

На что ему Платон начал возражать, что, дескать, ну и что, дескать, я каждого научил и всякий у меня соответствует и всякий, хоть ночью разбуди, хоть с луны сорви и посади, нарисует линейный и тональный академический рисунок.

А ректор Платону как раз это в вину ставил и так ему возражал, что если всякого тот может научить, то пусть сам дипломы им и выдает, и нечего всякому поступать в высшее художественное заведение. И подвел вот к чему, очень так плотно подвел Севашко к вердикту, к тому, что Севашко виновен и очень сильно виновен. И что Севашко должен покаяться и отдаться во власть его, ректора, и тот уж сам продумает, как наказать и что с ним делать. И придумал, иезуит, все-таки он был тоже не промах, он был зубастый хищный крокодил, он был ректор, на минуточку, высшего художественного заведения. Он сделал великому Севашко предложение, от которого тот не мог отказаться. Там было два варианта, во всяком случае, Севашко так это рассказывал Пупели. Первый вариант – это если Севашко будет продолжать с таким количеством учеников, то он лишается завкафедрства и вообще может идти на все четыре стороны; а второй вариант другой. И Севашко вынужден был пойти на второй вариант. Потому что не бросать же дело своей жизни из-за какого-то зубастого хищного крокодила. Он решил, что учеников много и крокодилу тоже хватит. Он был старый, очень мудрый и хороший педагог и, кстати, крокодила тоже учил линейному и тональному академическому рисунку, когда тот еще был молоденьким крокодильчиком.

Так все и осталось по-старому. Севашко тренировал учеников. Больше к нему никто не приставал и писем проклятых не писал, не мешал проводить обучение линейному и тональному академическому рисунку.

Пупель тоже продвигалась по ступенькам наверх.

Сначала был второй ряд снизу.

Дальше – выше, выше, выше. И вот, наконец, долгожданный первый ряд, партер, лучшие места – третье, второе и…

Часто так бывает в жизни. Пупель тогда об этом еще ничего не знала.

Когда результат достигнут, но именно если он, этот результат, достигнут путем неимоверных усилий, перешагивания через свое я, если оно, конечно, имеется, так вот, если приходишь к результату весь изнеможденный и усталый, то, в результате этого результата, наступает не радость, а безразличие, апатия и опустошенность.

В один прекрасный день Пупель прибыла в мастерскую Севашко и увидела свой рисунок на первом месте. Он гордо висел, всем своим видом демонстрируя мастерство Пупель, ее прилежание в линейном и тональном академическом рисунке.

Севашко сиял, как майский день.

Он объяснил всем, почему именно рисунок Пупели находится на самом почетном месте.

– Пупа продемонстрировала нам, как надо в точности и методичности выполнить именно эту постановку.

Ученики смотрели, кивали. Пупель спокойно стояла среди них и никакой радости не ощущала.

– Теперь, Пупка, можешь рассчитывать не только на утюги, конечно, на академическую мунуминтальную бежево-гризальную живопись тебя не возьмут, но на все остальное можешь смело рассчитывать, можешь спать поспокойнее, – говорил Севашко умиротворенным, довольным голосом.

На бежево-гризальную Пупель никогда и не рассчитывала, честно говоря, ей абсолютно не нравился этот факультет.

Но самое страшное было не в этом.

Самое страшное заключалось в том, что это ей, как это не было грустно, да, ей абсолютно перестал нравиться линейный и тональный академический рисунок. Вот в чем был кошмар и ужас. Она уважала Севашко. Она его, можно сказать, по-своему любила, она понимала, что метода Севашко всесильна, вечна, безупречна, дает результаты, о которых даже нельзя мечтать, применяя какую-нибудь другую методу. Но был в этой чудодейственной методе один недостаток, при всем ее совершенстве, недостаток был.

Мы все учились понемногу в тревогах шумной суеты. Нам дней минувших анекдоты живили юности мечты. Пылай камин, и дум былое вдруг в темноте воскреснет вновь. И это время золотое, и жизнь, где слезы и любовь.

Рубрики
Книги

Все-все-все и Мураками

Глава 1

Теперь модно писать

Теперь все пишут. Теперь книг выпускают немерено.

Я тоже решила написать. Раньше никогда не пробовала. Времени не было. А потом посмотрела на все это и думаю: все пишут, а мне что – нельзя? Тем более эта история сама, как говорится, ворвалась в мою жизнь. Она, эта история, сильно изменила мои представления о жизни. Можно даже сказать, привела к другой, кардинально новой степени ее понимания и осознания. К смене некоторых приоритетов, словом…

Так что попробую описать все, ничего не упуская и очень подробно. Может, кому-то это и покажется неправдоподобным. Но тут ужя ни при чем, я историй придумывать не умею. Я могу написать только то, что было и что сама пережила. А если вам что-нибудь подозрительным покажется или там чистой воды враньем, например, это уж пусть будут ваши проблемы.

На том и остановимся: не будем судить, рядить и сомнениям подвергать.

Я книжки других людей тоже иногда читаю, так что в кое-каком курсе нахожусь, мог у, так сказать, представить сей процесс в его развитии. Сначала люди напишут что-нибудь, а потом по написанному кино снимают и телесериалы. Для того, чтобы охватить весь народ сразу. Одни ведь любят книжки читать, другие – кино смотреть, вот и получается, что все всё имеют в том формате, в котором им больше нравится. А можно сразу и то, и другое: и книжку прочитать, и кино посмотреть, и вообще все забыть, и дышать легко, и жить спокойно.

Тут уж я совета не могу дать, как вам поступить, потому что писала не для публики, так сказать, а чтобы… ну, не знаю, в общем, для чего…

Вот я чисто по-женски начинаю турусы на колесах разводить и с ходу философствовать, а это неправильно. Надо к делу приступать и, сказавши «А», незамедлительно переходить к «Б».

История моя произошла совсем недавно. Имена и все остальное не вымышлены, потому что я так решила – ничего не переделывать.

Теперь немного о себе. Так принято. Сама я – художник, картины рисую. Вращаюсь, так сказать, в сфере возвышенного и тонкого. Я очень хороший художник, это без ложной скромности, это объективный факт. Конечно, все художники так говорят про себя, но не всем до конца верить можно. А про меня – точно.

Даже в каталоге с моими картинами написано, что я «очень хороший, ищущий и оригинальный художник со своим исключительным миром образов, со своим тонким пониманием цвета, формы и глубокой философии». Хорошему художнику с его тонким внутренним миром очень трудно живется в нормальном мире, так как далеко не всякий может понять творческую натуру художника. Не каждый захочет, чтобы мир художника постоянно присутствовал в его доме или офисе. Так было всегда, во все времена, и про это даже писать не надо – все давно написано.

Что Бога гневить, находятся все-таки (хоть и нечасто) люди, которые понимают мои произ– ведения и даже покупают их. Это тоже говорит о том, что я хороший художник. Хотя не факт. Часто люди покупают картины и плохих художников. И тоже вешают их у себя дома… Тут по-другому как-то определяется «хорошесть» художника, по покупаемости трудно судить. Это такой сложный вопрос, что давайте не будем углубляться.

Живу я со своим сыном Митей от неудачного брака. Хорошему художнику очень трудно хорошо выйти замуж, потому что у него, то бишь у художника, очень сложные критерии подхода к семейной жизни. Тут я – не исключение, и это тоже говорит о том, что я – хороший художник.

Рисую я дома, мастерской нет, но и это ни о чем не говорит – и у хороших художников, и у плохих такое случается. Тут уж все от природных качеств, от смекалки и от практической жилки зависит.

Мы с Митей живем хорошо. Он учится, я работаю, с голоду не пухнем, мои папа с мамой помогают, кормят, поят, одевают, все хорошо, в общем.

Когда я лежала в родильном доме и в нашу двенадцатиместную палату впервые принесли детей, я еще не знала, как сына назвать. Соседка же моя, взяв своего малыша на руки, сразу назвала его Андрюшкой.

Я спросила: «А как мужа зовут?» И соседка сказала, что муж – тоже Андрюшка. Мне тогда это ужас как смешно показалось. Стала к соседке приставать: как же она их различать будет?

А соседка, умная такая девчонка, сказала:

– Что ж тут сложного? Старший Андрюшка автоматически теперь будет просто ПАПОЙ, и все. Без имени. Просто папа.

И вот, представьте себе, приношу я своего младенца домой, вернее, привозит нас из родильного дома папин шофер… Тогда еще у папы шофер был, и домработница у нас в семье была.

Так вот, приезжаю я домой и говорю мужу Митьке, что хочу назвать сына Паисием.

Митька говорит:

– Ну что же, очень хорошо, пусть так и будет. В общем, как хочешь, так и называй, а я на дачу поеду, отдохну.

Вся такая гордая, я звоню маме и сообщаю ей, что сына назвали Паисием.

Но тут мама проявила неслыханную твердость. Она сказала, что если я так ребенка назову, то ни она, ни папа мой к ребенку даже не подойдут, потому что подходить к ребенку с таким претенциозным именем им противно. Я тогда очень расстроилась… Спрашиваю у мамы:

– А как же тогда ребенка назвать?

Потому что в то время мне кроме Паисия никакое другое имя не нравилось. И я пришла в смущение от таких маминых слов.

Мама говорит:

– Ну Митькой, например, назови. Имя терпимое. Мужу скажешь, что в честь него назвала, делов-то…

Я согласилась:

– Ладно.

Позвонила мужу на дачу, и когда он спросил, как Паисий себя чувствует, с ходу выпалила, что назвала ребенка по-другому. Сказала, что сына в честь него Митькой назвала. Старший Митька отозвался: «Хорошо» и дальше продолжил на даче отдыхать.

Вот так смешно получилось: я, заранее того не задумывая, поступила так же, как моя соседка в роддоме. Только старший Митька папой у нас не стал называться – с дедушкиной легкой руки Аркадиевичем стал. По отчеству своего папы. Так что сына стали звать Дмитрий Дмитриевич, а папу – Дмитрий Аркадиевич. Но это, правда, недолго было. Потому что в один прекрасный или, уж и не знаю, ужасный (хотя ужасный – это слишком) день… Так вот, просто звонит мне однажды Дмитрий Аркадиевич:

– Я, – говорит, – теперь в другом месте буду жить. Ладно? У вас там все в порядке?

Я говорю:

– У нас все вроде бы неплохо… – И так спрашиваю: – А в каком ты теперь месте будешь жить?

Он говорит, что это неважно, да и какая мне, типа, разница? Ну, я подумала и решила, что он, в общем-то, прав. Какая мне теперь разница?

Так вот проблема с именами сама собой и разрешилась… А то с этими отчествами язык просто заворачивался: Аркадиевич, Дмитриевич. Теперь все разом стало на свои места.

Митька мой опять, согласно своему возрасту, стал просто Митькой, Аркадиевич теперь в другом месте живет – всем удобно. Старший иногда даже звонит, спрашивает: «У вас все в порядке?» Я: «Да, – говорю, – все ОК». Он тогда говорит: «Митьке привет». Я: «Обязательно».

Здорово, что жизнь сама все разруливает. А мама моя – молодец! Хорошо, что благодаря ей я Митьку Паисием не назвала. Теперь сама рада-радешенька. Нельзя, нехорошо в такой претенциозности жить.

Но иногда, каюсь, хочется все-таки показать свои рафинированность и неординарность. Но для этого, скажу я вам, существуют домашние животные.

Когда Митька был еще совсем маленький, мы жили на даче у моего папы. Хорошо там – лесок березовый!.. И вот однажды Митька, сам еще такой карапуз, приносит домой малепусенького котенка. Трогательно так тискает его в руках и говорит: «Давай, мама, возьмем этого бедолажку! Его кошка бросила в кустиках. Всех других котят забрала, а этого – нет». Ну и взяли мы этого котенка: типа жалко. Митька-то сам не знал, как котенка назвать; вернее, он его Тайсоном сначала хотел. Но тут уж я решила применить свой интеллект на практике. Давай, говорю, его Кустикоff назовем. Ты же его в кустике нашел, а ff имени благородство придаст… Так и назвали. В быту, дома, он просто Кусти.

Ну вот, теперь вам стало кое-что обо мне известно, и дальше можно уже не распространяться о таких деталях.

Витьку Перепахарева я знаю давно, потому что с его сестрой Анжелкой мы в одном классе в школе учились, и вообще она – моя самая лучшая подруга. Помню, какой он студентом на физфаке был. Нос длинный, глаза такие зеленые, волосы такие туда-сюда… Он тогда совсем другой был. Этакий живчик. Умный такой, добрый. А потом как-то что-то в нем вдруг повернулось, брык – и все. Стал пить запоями.

Начинал потихоньку, а потом прямо совсем плохо стало. Не то чтобы просто плохо, а даже чудовищно, я бы сказала, стало! И он, конечно, совсем другим стал и внешне даже изменился. Нос такой, глаза как-то заузились… И характер, и сам – просто чудовище! В те короткие моменты, когда он не пил, еще ничего. А в остальные – ужасно. Врагу не пожелаешь.

Они с сестрой, с Анжелкой, и раньше никогда не были особо близки, а тут вообще… даже общаться друг с другом почти перестали. Как чужие. Ну, не совсем, конечно, чужие – в быту-то, брат, сестра, яичница, трусы, всякое… Если в одной квартире люди живут. Тут все равно на бытовом уровне общаться приходится. Туда-сюда, да-нет, то-се… Сколько ж лет прошло? Наверное, уже лет двадцать, потому что мы с Анжелкой как раз школу заканчивали… Или уже закончили, и Анжелка на курсах училась?..

Нет, мы школу точно уже закончили. А на курсы она позже пошла – после того как Витька пить начал. После того как мать их умерла. Анжелка на курсы и пошла тогда, массажные. Мне кажется, она на курсы пошла не потому, что хотела. Не случилось бы тогда так с матерью, Анжелка, сто пудов, не пошла бы на массажистку учиться. Хотя она, конечно, очень хорошая массажистка, и руки, и все… Она бы просто в другое место пошла, она литературу любит, кино. А что ей оставалось делать? Ей надо было деньги зарабатывать, себя кормить, Витьку. Не то чтобы она его всю жизнь тянуть собиралась, но и не бросать же человека. Хотя эта проблема очень сложная, и однозначно ее не решишь. Он у нее не раз даже деньги крал на выпивку, такой вот кошмар. А когда трезвый – ничего.

Вот пишу все это и думаю. У писателей-то вон как все гладко получается, все-то они хорошо подмечают и тонко чувствуют. Вон у Анны Карениной как в темноте глаза блестели – Толстой все видел, все понимал. И у Раскольникова все как по маслу прямо лилось: старушка, топор, мысли разные философские… Потому они и писатели большие. Есть вот маленькие писатели, у которых все понарошку: читаешь их и думаешь – это и я такую чушь запросто написать могу. Только собраться надо.

Вот, собралась наконец, но пока все «ыыы» да «мыы»… Даже совестно. Типа, получается, я хуже самых маленьких писателей. Надо ведь, чтоб движение в повествовании было. А у меня прямо как у тети Дези. Писания полно, а дви– жения – ноль. Вот, само вдруг и выскочило – про тетю Дези. Тетя Дези – не моя тетя. Это тетя Анжелки и Витьки. Как-то уже давно так сложилось, что ее, тетю Анжелки и Витьки, все знакомые называют тетей. И маленькие, и большие, и старенькие – все-все.

Тетя Дези научным работником была. Хотя почему – была? Тетя Дези – вечный научный работник. Была, есть и будет. Хотя она уже лет тридцать как на пенсии, все равно занимается научной работой. Пишет научные труды о «прекрасном» и «безобразном». Длинные такие вещи пишет – совсем не детские, не про Колобка. Она концептуальные вещи пишет – о привитии «прекрасного», развитии «хорошего», воздействии «прекрасного» на «безобразное» с целью подавления и истребления последнего… Она в научно-исследовательском институте после революции семнадцатого всю жизнь работала. Там тоже все это писала и еще аспирантам преподавала, как об этом писать надо. Аспирантов у нее было сотен сто, не меньше.

Со всего мира приезжали. Она их учила сначала по-русски писать, затем – правильно писать, затем – переводить на их родные языки. Чтобы их родным народам были понятнее их слова. Несмотря на то что тетя Дези не знает ни одного иностранного языка, у нее все это замечательно всегда получалось. Аспиранты со всех стран все всегда успешно защищали, после чего отбывали на свои родины: в Анголы, Перу, Гондурасы, Боливии, Белизы, Камбоджи, Вьетнамы. Там они, как правило, почти все становились национальными героями, потому что у тети Дези они научились отличать «прекрасное» от «безобразного». Каждый по своему вкусу выбирал дальнейший путь и становился тем или этим – что больше его натуре подходило.

Она, тетя, когда сейчас телевизор смотрит (новости там или про политику) и видит кого-нибудь из Руанды, к примеру, какого-нибудь тирана ужасного, говорит обычно:

– Ой, Нгуй всегда резковат был, писал слишком жестковато. – Или: – Че всегда интересовали особенности «безобразного».

Все без исключения аспиранты тетю Дези за ее мягкий незлобивый взгляд на жизнь любили: возили ей после защиты и ром кубинский, и марихуану, и все, что у них на их родинах самое лучшее. Тетя с ними все это съедала, выпивала и выкуривала, и все у нее было отлично, без всяких там. Она вообще этому значения никогда не придавала и до сих пор не придает. Живет, как Бог на душу положит. На первом месте – писание про «прекрасное» и «безобраз– ное», а все остальное неважно. Что есть, то и будет есть: хоть мыло, хоть жареного скунса, хоть утром, хоть ночью, хоть когда. Быт у тети Дези на самом-самом последнем месте. После писания, аспирантов, чтения, смотрения, разговаривания.